А где-то в небесной канцелярии уже подписали приговор.
На следующий день мы с тётей уехали в Иваново.
А дедушка с бабушкой — на дачу. Было жарко. Очень жарко.
Под сорок градусов. В колонках не было воды.
И дедушка брал канистры, набирал воду из Волги и возил на Москвиче-2141 на участок. Тяжёлая работа. Мужская.
Дед не умел сидеть без дела.
Не умел просить о помощи.
Не умел жалеть себя.
Мы знаем, что он нырнул в воду. Видимо, охладиться.
Видимо, освежиться после целого дня адского пекла.
Нырнул, вынырнул, погрузил канистры.
Приехал на дачу — и стало плохо.
Сотовых телефонов тогда не было.
Мы вообще не знали.
Мы были в Иваново, ели мороженое, катались на аттракционах, смеялись.
А он в это время умирал.
Мы вернулись.
19 часов — дедушки и бабушки нет.
21 час — нет.
23 часа — нет.
Я помню это ожидание.
Помню, как тётя начала нервничать.
Как воздух становился плотным и тяжёлым.
Во втором часу ночи пришла бабушка.
Она открыла дверь. Зашла.
И просто сползла по стенке.
Медленно. Как будто из неё вынули все кости.
Как будто она превратилась в тряпичную куклу.
Села на пол. И заплакала — не в голос, тихо, страшно.
Рассказала: дедушке стало плохо.
Вызвали скорую.
Скорая не хотела забирать.
Скорая сказала: «Прописка не та». Вы представляете? Человек умирает, а им прописка не та.
Пока препирались, пока оформляли, пока везли — прошло несколько часов. Золотых часов. Тех часов, которые могли спасти.
Мы побежали в больницу.
Никаких прогнозов нам не дали.
Никто ничего не объяснял.
А ещё мы знали: в больнице накануне травили тараканов. И операционная была закрыта.
Понимаете? О-пе-ра-ци-он-на-я бы-ла за-кры-та.
А ведь могли спасти.
Если бы не прописка.
Если бы не тараканы.
Если бы не чудовищное, бесчеловечное равнодушие системы, которая перемалывает людей, как мясорубка.
Могли спасти.
Но не спасли.
Я шёл домой в четыре утра.
Бабушка осталась в больнице.
Мы с тётей шли по пустым улицам.
Мне девять лет. И я держал тётю за руку.
И успокаивал её. «Всё будет хорошо. Дедушка сильный. Он выживет. Не плачь, пожалуйста, не плачь».
Я, девятилетний пацан, утешал взрослую женщину.
Потому что я верил.
Я не допускал мысли, что может быть иначе.
Потому что дедушка — он же сильный.
Он же самый сильный.
Он же не может...
А утром я проснулся. И дедушки уже не было.
Инсульт.
Девять лет. Что такое девять лет?
Это когда ты ещё не понимаешь, что смерть — это навсегда.
Это когда ты не можешь осознать, что человека больше никогда не будет рядом.
Никогда. Ты будешь расти. Будешь взрослеть.
Будешь ошибаться, падать, вставать, побеждать, проигрывать.
А его — не будет.
Помню похороны. Много людей. Все плакали.
И я — я тоже плакал.
Но как-то отстранённо, что ли.
Как будто всё это происходит не со мной.
Как будто я смотрю кино.
Я уехал в Питер сразу после похорон.
И только там, один, ночью, в темноте, меня накрыло.
Я был ребёнком.
И мне почему-то было страшно.
Не горя, нет. А страха. Я боялся то ли привидений, то ли ещё чего-то. Глупо, да?
Ребёнок, который потерял самого родного человека, боится не смерти, а каких-то призраков.
Психика так защищалась.
Не могла переварить горе целиком, разбивала на куски, прятала.
Прошло больше двадцати лет.
И где-то год назад мне приснился дедушка.
Я проснулся — и не было страха. Совсем.
Ничего, кроме светлой, доброй памяти.
Никаких привидений. Никакого ужаса. Только он.
Родной. Живой.
Во сне мы говорили. Я не помню о чём. Но мы смеялись.
Тем самым смехом — громким, раскатистым.
И если есть Бог — а я верю, что есть — наверное, мы когда-нибудь встретимся.
По-настоящему. Там.
Дед не знал, какая судьба мне уготована.
Он ушёл, когда мне было девять.
Он не видел, как я рос.
Как уходил из дома.
Как уходил в армию.
Как уходил на войну.
Он не читал моих некрологов — потому что не дожил.
И, наверное, это тоже милость Божья.
Не каждому дано пережить такое.
Но я уверен: сверху он всё видел.
Всё. Каждый мой шаг.
Каждый мой бой.
Каждый мой выбор.
Он видел, что без надобности я не поднимал оружия.