СТРАШНОЕ ПРОРОЧЕСТВО СТАРЦА СБЫЛОСЬ ЧЕРЕЗ ЧЕТЫРЕ ГОДА Старец глянул ей в глаза и прохрипел: «Венчаться тебе, девка, в чужой церкви».
Старец глянул ей в глаза и прохрипел: «Венчаться тебе, девка, в чужой церкви». Лиза рассмеялась — глупость какая, у нас в селе свой храм! Она забыла эти слова в ту же секунду. Вспомнить их пришлось весной сорок пятого, когда вместо мужа с фронта вернулось письмо. Прочитав его, она сползла по стене: жуткое предсказание сбылось с пугающей точностью...
***
Сватовство она помнила не словами, а звуком. Скрипнула калитка, звякнуло кольцо, залаял пес во дворе — и сердце, вместо того чтобы воробьем встрепенуться, камнем упало вниз. Не тот. Опять не тот.
Лиза была, что называется, «наливное яблочко»: волосы — белый лен, глаза — небесная синь, а статъю вышла такой, что и в поневе, и в праздничном сарафане — королева.
Отец её, человек редкой для деревни мягкости, в душу не лез, через колено не ломал. Придут сваты, чин по чину сядут под образами, а он на дочь глянет и только спросит тихо:
— Пойдешь, Лизавета?
А она, потупившись, теребит край передника:
— Папаша, я ж его не знаю. Не лежит душа. Не люб.
Отец вздохнет, руками разведет перед гостями — мол, не обессудьте, люди добрые, товар не продается. И уходили женихи, шапками сердито о косяк задевая.
Той осенью, когда листва под ногами шуршала, как старая бумага, подружки потащили Лизу в соседнее село. Жил там старичок, о котором шептались по углам: прозорливый.
Лиза идти не хотела — у неё тогда гармонист на примете был, первый парень, гордец и насмешник. Но пошла — за компанию, посмеяться.
В избе пахло сушеной полынью и ладаном. Старик сидел на лавке, сухой, как жердь, глазами-угольками каждого насквозь просвечивал. Подружкам чего-то наговорил — кому дом полную чашу, кому слезы скорые. А на Лизу, что у порога жалась, глянул долго, тяжело, будто жалел.
— А ты, девка, — проскрипел он, — венчаться будешь в чужой церкви.
Лиза аж рот приоткрыла.
— В какой такой чужой, дедушка? Я православная, у нас свой храм, Никольский...
— В чужой, — отрезал старик и отвернулся к окну. — Ступайте.
Вышли они на воздух, Лиза плечами передернула, фыркнула:
«Выжил из ума дед». В своей церкви, известное дело, венчаются. Где ж еще? Забыла она эти слова через час. Тем более с гармонистом тем вскоре разладилось: больно много девок за ним увивалось, а Лиза делить своего ни с кем не привыкла.
Зима в тот год встала ранняя, злая. Снег скрипел под сапогами, как крахмал, воздух был густой, морозный. Послали родители Лизу с теткой в дальнее село — там мастера валенки катали знатные, на всю округу слава гремела.
Приехали. В мастерской душно, пахнет мокрой овечьей шерстью, паром и дегтем. Шум, гам, работа кипит. Лиза платок поправила, подняла глаза — и обожглась.
Стоял у верстака парень. Не светлый, как она, а смоляной брюнет. Глаза карие, горячие, веселые. Смотрит на неё и улыбается так, будто сто лет ждал. Ерофей. Имя-то какое — крепкое, надежное, как дубовый кряж.
Вечерами там посиделки устраивали. За окнами вьюга воет, снегом в стекла швыряет, а в избе лучина трещит, да песни льются тягучие, грустные. Ерофей сел рядом, плечом её плеча коснулся — и Лизу словно жаром обдало. Не тем, что от печки идет, а нутряным, живым.
Когда через неделю за готовыми валенками приехали, он её у крыльца перехватил. Без шуток, без ухмылок, глянул прямо в душу:
— Лиза, далеко мне к тебе ходить. Верст много, а сердце одно.
Можно сватов зашлю?
Она только кивнула, голоса не нашла.
Свадьбу гуляли в феврале. Такого дня старики не припомнят:
солнце слепило, снег сиял так, что больно смотреть, мир казался хрустальным. Ехали на санях, тройка летела, гривы по ветру, бубенцы заливались счастливым смехом.
А Лиза сидела, ни жива ни мертва от счастья. На ней было не белое, как у всех, а розовое платье. Среди белых сугробов, среди зимней стыни она цвела, как диковинный цветок. Это розовое пятно на ослепительно белом снегу стало знаком их жизни: короткой, яркой и нежной среди сурового холода мира.
Вошла она в дом к свекру, а там народу — яблоку негде упасть. У старшего брата люлька скрипит, у младшего м