Сын расстрелянного кулака вернулся в Заозёрье за отцовским кладом, но стоило ему открыть сундук, как вся деревня захлебнулась Дорога в Заозёрье была о…
Дорога в Заозёрье была одна, и та — не дорога, а наказание господне. Разбитая телегами, размытая сентябрьскими дождями, она уползала в серую морось, петляя между мокрых ольховых зарослей.
Алексей сошел с попутной полуторки у покосившегося верстового столба, когда начало смеркаться. Водитель, угрюмый мужик в промасленной кепке, даже не взглянул на него — просто выбросил руку в сторону проселка и буркнул: «Туда иди. Только на ночь глядя не советую, там народ лютый, амнистированных не шибко жалуют».
Слово «амнистированный» резануло слух. Алексей не был уголовником, но поправлять не стал. Спасибо и на том, что подбросили.
Он поправил на плече брезентовый рюкзак, пустой почти до звона — смена белья, краюха хлеба и жестяная кружка, — и шагнул в жидкую грязь.
Заозёрье встретило его запахом. Сперва это был просто сырой дух прелых листьев и печного дыма, но чем ближе Алексей подходил к околице, тем отчетливее проступало что-то еще. Тяжелое, кислое. Так пахнет старый погреб, где забыли протухшую кадушку с капустой. Или застарелая ненависть.
Избы стояли вразброс, многие с заколоченными окнами. Война и раскулачивание прошлись по Заозёрью старательно, оставив после себя пустые глазницы срубов и глубокие шрамы на лицах тех, кто уцелел. Кое-где в подслеповатых окошках теплился желтоватый огонек — керосиновые лампы горели скупо, будто стесняясь собственного света.
У колодца, срубленного из почерневшего дуба, стояли две бабы. Увидев Алексея, они замолчали одновременно, как по команде, и уставились на него с тем особым деревенским прищуром, который заменяет в глухих местах и приветствие, и допрос, и приговор.
— Здорово, хозяюшки, — сказал Алексей, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Мне бы председателя найти.
Бабы переглянулись. Та, что постарше, в накинутом на голову мешке вместо платка, сплюнула под ноги.
— Ермолай Степаныч в правлении, — ответила вторая, помоложе, но уже с морщинистым, стертым лицом. — А ты кто такой будешь? Из района?
— Агроном. По распределению. Фамилия — Воронов.
Фамилия отца была Воронцов. Но называть ее здесь, в деревне, где тридцать лет жили Воронцовы, а потом в одночасье перестали жить, было нельзя. Алексей срезал два последних звука, как срезают гнильцу с яблока. Не Воронцов. Воронов. Птичья фамилия.
— Агроном? — переспросила молодая. Голос у нее был надтреснутый. — Ну иди. Степаныч тебя быстро определит. У нас озимые сеять скоро, а трактор опять без горючего стоит. Может, ты ему растолкуешь.
Последнюю фразу она произнесла с каким-то странным выражением — не то с насмешкой, не то с застарелой тоской.
Правление колхоза «Путь к коммунизму» размещалось в бывшем доме кулака Воронцова. Это был единственный в Заозёрье пятистенок, крытый не соломой, а настоящим тесом, и оттого казавшийся среди убогих лачуг почти дворцом. Дворец, впрочем, обветшал без мужской руки: наличники покосились, крыльцо просело, а с фасада, прямо по бревнам, расплылись мокрые подтеки.
У Алексея дрогнул кадык, когда он ступил на это крыльцо. Здесь он родился. Здесь под половицами он прятал в детстве оловянных солдатиков. Здесь на печи сидела его мать, Акулина, и штопала рубахи, пока в окна бил морозный декабрь тридцать седьмого.
«Не думай об этом сейчас, — сказал он себе. — Ты не Воронцов. Ты Воронов. Ты агроном. Ты приехал работать».
В сенях пахло махоркой, сырой овчиной и еще чем-то — удивительно мирным и домашним. Топленым молоком, что ли? Дверь в горницу была приоткрыта, и оттуда, вместе с полосой желтоватого света, доносился негромкий, но тяжелый голос:
— …а мне плевать, что там в районе решили. Земля наша, урожай наш, а отчетность — бумажка, ее и переписать можно. Скажешь комбайнеру, что премию выпишу, если до субботы уложимся…
Алексей кашлянул и вошел.
За столом, сколоченным из досок разной длины, сидели трое.