«Мне достался старый полуслепой конь. А потом я поняла, что отец оставил мне всё»
Когда нотариус зачитал завещание, брат засмеялся так громко, что секретарша вздрогнула. А я сидела и чувствовала, как во мне умирает последняя надежда быть кому-то нужной.
Три дня назад мы закопали отца. Под серым ноябрьским небом, по жидкой грязи, мимо тополя, который он сам посадил, когда я ещё не умела ходить. А теперь его дети сидели за длинным столом в кабинете нотариуса и делили шкуру неубитого медведя.
Старшему, Антону — поля и техника.
Среднему, Кириллу — грузовики и склады.
Ирине, моей идеальной сестре — главный дом, племенные кобылы и серебряные кубки, которые отец натирал до блеска старой фланелью.
А потом нотариус поправил очки и сказал:
— Младшей дочери, Дарье Сазоновой, я оставляю жеребца по кличке Гром.
Тишина. Потом Антон фыркнул и стукнул ладонью по столу.
— Эту старую развалину?
Кирилл откинулся на спинку кресла, довольный:
— Продай его на мясо, Даша. Хоть какая-то польза.
Ирина даже не засмеялась. Она посмотрела на меня своим спокойным, стеклянным взглядом — тем, которым смотрят на мусор, который задержался в чистой комнате.
— Папа, видимо, очень точно всё понимал, — сказала она.
Я сидела молча. Волосы ещё пахли дымом после крематория. Под ногтями — серая пыль урны. В кармане — мелочь на автобус. А внутри — то пустое, тяжёлое чувство, когда ты понял: ты здесь лишняя. И всегда была.
Я подписала бумаги. Рука не дрогнула только потому, что за сутки до смерти отец взял меня за запястье в больничной палате. У него уже почти не было голоса — только сухое, горячее дыхание и глаза, которые торопятся сказать главное.
— Держись за Грома, — прошептал он. — Он покажет то, чего они не увидят.
Тогда я решила — бред. Морфий. Страх.
Но когда я вышла от нотариуса, Антон перегородил мне дорогу в коридоре:
— В главный дом больше не приходи. Всё закончилось.
Кирилл бросил мне под ноги несколько смятых купюр:
— На овёс. На память от семьи.
Я не подняла деньги. Наверное, у каждого человека есть момент, когда унижение уже не жжёт, а просто становится холодно. У меня он был там, на кафеле, у таблички «Нотариус».
До нижней конюшни — три километра раскисшей дороги. У меня отклеилась подошва, чулок натёр пятку до крови, ладони замёрзли так, что я не чувствовала пальцев. Ветер дул так, будто хотел выдуть из меня остатки упрямства.
Гром стоял в дальнем деннике под протекающей крышей. Тёмный, почти чёрный, с белой отметиной на лбу. Рёбра проступали, но шея — гордая, упрямая. Такая же, как у отца в последние годы.
Когда я подошла, он ударил копытом в доски. Так, что двое рабочих отступили. А я почему-то нет.
— Гром, — сказала я очень тихо.
Он поднял голову. И в ту секунду я впервые за весь день почувствовала не горе. А что-то другое. Будто меня не просто увидели — меня ждали.
Старый конюх, дядя Миша, подошёл ближе:
— Твой отец один к нему входил...ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗДЕСЬ