Побег Анфисы Морозовой: рукопись «Анны Карениной» под подолом
В то утро колокол ударил не ко времени.
Звук поплыл над Волгой-рекой низко и тревожно, словно большой шмель запутался в паутине и бился о стекло. Август стоял мокрый, грибной, с тяжелыми туманами, которые выползали из оврагов и ложились на пожни белыми холстинами. Старый графский дом, перестроенный прадедом еще при императрице, темнел на взгорье мокрыми бревнами. Сад, запущенный и дикий, лез в окна ветвями, и в тихие вечера казалось, что это не ветки стучат по стеклам, а птицы просятся в тепло.
Анфиса Гавриловна Морозова, которую в имении звали коротко — Фиса, сидела на подоконнике в девичьей и смотрела, как капли ползут по мутному стеклу. Ей шел девятнадцатый год, и жизнь ее была расписана по нотам, как старинная соната: утром — чтение, после обеда — рукоделие, вечером — игра на клавесине. Но ноты эти уже давно никто не играл. Клавесин стоял в зале с откинутой крышкой, и мыши иногда пробегали по желтым костяным клавишам, оставляя тонкий след.
— Фиса, — позвали из коридора.
Она обернулась. На пороге стояла Аглая Степановна, экономка, с лицом, похожим на печеное яблоко, и с большим медным чайником в руках.
— Там батюшка приехал, — сказала она шепотом, хотя никто, кроме них, в этом крыле не жил. — Велит всем собираться. Беда, Фисенька.
— Какая беда?
Экономка перекрестилась на темный угол, где висела икона.
— Господь прибрал Марфу Тихоновну. Ночью отошла, во сне. Домна прибежала со служб, говорит — лежит такая белая, ручки сложила…
Анфиса медленно спустила ноги с подоконника. Пол показался ледяным, хотя печь топили со вчерашнего вечера.
— Марфа Тихоновна… — повторила она, словно пробуя имя на вкус. — Моя няня.
— Твоя, девонька. Твоя. Она тебя еще с пеленок выходила.
— Отчего же мне никто не сказал? — В голосе ее не было обиды, только усталость. — Она ведь не чужая была.
— Так ты ж спала. — Аглая Степановна поставила чайник на пол, подошла ближе. — Пусть спит, говорю, дитятко. Успеет еще наглядеться на покойников.
Анфиса поднялась. Платье ее, темно-синее, шерстяное, сбилось набок, волосы выбились из косы. Она не поправила их, не одернула подол. Просто пошла по коридору, и шаги ее звучали глухо, как удары сердца в подушку.
— Ты куда? — всполошилась экономка.
— К ней.
— Так нельзя ж! Не убрали еще, не обрядили…
— К ней, — повторила Анфиса, не оборачиваясь.
Марфа Тихоновна лежала на лавке в своей каморке при кухне. Руки ее, узловатые, в темных венах, были сложены на груди, и кто-то уже вставил в них тонкую восковую свечу. Лицо казалось вырезанным из слоновой кости — гладкое, спокойное, с едва заметной улыбкой.
Анфиса села на табурет у изголовья. В каморке пахло мятой и ладаном, за окном моросил дождь, и где-то далеко, на колокольне Угличского кремля, били часы. Она взяла холодную руку старухи, прижала к щеке.
— Няня, — сказала она. — Нянечка.
Старуха молчала. Ушла туда, откуда не возвращаются. И вместе с ней уходило что-то огромное, невместимое — детство, тепло, безоговорочная вера в то, что мир не рухнет, пока она здесь, у печки, с вязанием и вечной чашкой цикория.
— Я не успела, — прошептала Анфиса. — Я хотела тебе книжку показать. Сама переписала, всю, до конца. «Анну Каренину». Помнишь, ты про Кити спрашивала — выйдет ли замуж? Я тебе ответ переписала. А ты не дождалась.
Слезы катились по щекам, падали на седую голову старухи, смешивались с воском, стекающим со свечи.
— Теперь некому читать, — сказала Анфиса. — Маменька не любит книг, тятенька в Париже третий год, братцы в корпусе. Одна ты меня слушала. Одна ты и понимала.
Дождь за окном усилился. В каморке темнело, и лицо Марфы Тихоновны словно растворялось в сумерках, уходило в туман, становилось воспоминанием.
— Нянечка, — позвала Анфиса. — Нянечка, не уходи.
Старуха молчала...